Улыбка не прижилась на лице. Потянуло сыростью с окна. И тут же я вспомнил, просияло во мне: «Мне же в баню пора, их ты!»
Подкрепился малость, сумку под мышку и во двор. А там уже на бревне посиживают, поеживаются от холодка утреннего мои товарищи, махнушечники азартные, каждый со своим банным свертком: Харис, Зяблик, Зяма и Рыжик.
— Ну, ты заспался!
— Ба-арин!
— В подушку пуховую зарылся и ухо никак не выпрямит.
— И-и впрямь загнутый с одного боку.
Рыжик подпрыгнул и ухватил меня за ухо. Был он цепкий, легонький, незлобивый, с вечной тревогой в глазах.
— Ка-ак дам! — сказал я.— Бабку забудешь.
— А она спит. Пусть, не помирает же. У нее сон с картинками. Может до вечера пересказывать. Я и штаны-рубашки сам собирал. Спит, а все видит, потом ворчать начнет.
Бабушка Вера для Рыжика все на свете. Мать с отцом на войну ушли, взявшись за руки. Так про них и говорили: «Взялись за руки и-и пошли воевать, родненькие... Война их и прибрала...» Рыжик веселый подскакивает, как мячик, а то и загорюет вдруг.
— Чего с тобой, Рыжик?
— Мерещится мне...
— Как же это?
— Не могу опамятоваться. Бабка мне: «Опамятуйся, опамятуйся...» А я вижу, мать оладьи мне подносит. Голоса еще слышу, далеко-далеко. Поди, разберись, кто кого зовет... Зяма вон отца дождался. Радешенек, марки КОПИТ...
—Пошли, что ли? — поднимается с бревна Харис.
— Айда!
И двинули к воротам.
Баня была знаменитая, на весь район одна — разный люд в ней мылся, обмахивался вениками: любого она готова была согреть и обновить...
Его мы увидели сразу, как остановился он у порога перед шумом льющейся воды, перебранкой тазов, привыкая к парной теплыни. Раскорячился неловко.
— Глянь-ка, а это кто пожаловал! — подбросил мочалку Зяблик.
— Мать честная! — сказал Харис.— Тоже мыться хочет.
— Место подыскивает. Худой-то! По животу паук ползет.
— Так то ж мочалка!
— А таз как держит, не руки, а крюки. Поскользнулся бы, вот потеха! Озирается, тут тебе не двор, чтоб командовать.
Коклихин нас не приметил, лишь скользнул глазами, больше по лавкам шарил, присматривал местечко. Костлявый, укрывающийся тазом, нелепый в наготе, с будто приклеенными волосами,— на какой-то миг он показался беспомощным, жалким, даже лишним посреди пошумливающих хозяйски людей, неустанного движения взлетающей хлопьями пены и распевного банного гула. Звуки здесь сталкивались, как шары, уносились под потолок, ушибались о стены, верещали, перекликались, затиснутые со всех сторон, но стоило затворить ладонями уши, тут же воцарялась полная тишь, как после обвала. Мутные ручьи змеились под ногами.
Во все глаза я глядел на Федора Коклихина, растерявшегося от перехлестывающего через край гомона,— уши мои были зажаты руками, и я будто наблюдал немое кино. Каким странным он мне привиделся! Остроплечий, разлапистый, с неморгающими глазами на перемученном лице. Точно вот его раздели и вывели к разгоряченной толпе, чтобы всласть исхлестать мочалками.
Он прошел прямо в парную, нырнул в клубящийся пар. И мы, не сговариваясь, последовали за ним друг за дружкой, цепочкой, еще не зная зачем, притянутые неожиданным любопытством.
В парной сгустился перегретый туман. На полке совсем было бело, там вздыхали и крякали разжарившиеся мужики. Коклихин отсиживался пока внизу, приноравливал дыхание к тугой жгучести пара. Мы-то его разглядели, выхватили целеньким из плотной завесы. Потолкались у двери и — назад, туда, где воздух насытит грудь, освежит голову.
— Собирается париться, а веника не захватил.
— Поклянчит — дадут. «Мне-е-е разочек только, братцы!»
— Проучить бы его...
— Вот-вот. Махнушки, что ли, на дороге валяются.
— В печке поди, сжег, о нас и не подумал.
— Ты, Рыжик, подежурь малость.
— Куда он денется?
— Как полезет париться, ты и дашь знак.
— А как рассидится?
— Больно ему надо задыхаться без толку. Сварится! Сам не попадайся на глаза, вертайся к нему задом. Подышать выходи. Ополаскивайся. Да не дрейфь!
Колесики-винтики закрутились, пружина сработала: ага, мы ему покажем! В ловушке он, сам напросился, пускай поматюкается. А с чего бы? Да мало ли с чего, это уж наша забота — приловчимся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12