ДУБРАВА
Никак не верилось, что дом этот мог простоять сто лет — и не скособочился, не просел, не позеленел от ветхости, не посыпался трухой, стоял себе пряменько и стоял, украшенный вязью древоточцев. Позади был сад, заросший малиной и смородиной, да так тесно и плотно, что сквозь живую стену и ветер не проходил — откатывался.
— Здесь была земская больница, — сказала мать. — И все на месте.
— Может быть, ты что-то придумываешь?
— Была, я-то знаю. Погляди, какая дубрава. Дубы точно прислонились к простору убегающего поля. Там, в семи верстах, был аэродром. Он угадывался, как игрушечный. Нет-нет да что-то взблескивало. И я оттуда прикатил на больничной телеге.
— Недельку поживешь, осмотришься, — сказала мать. — А мог бы и все лето, до осени. Как не воспользоваться возможностью, просто удивляюсь! Неужели, думаешь, еще это будет? Да суета тебя заест, тут и годы соберутся. И тогда пожалеешь, что спешил,
— Наверное, наверное.
— А зачем? Ходи себе, дыши, пока мать жива. Нет, рвешься, а куда? Куда, спрашивается? Все можно нажить, только не молодость.
— И ежику понятно.
— Я ушла. У тебя будет свой ключ. Здесь и библиотека есть. Церковь можешь осмотреть. А на другом конце деревянная мечеть.
Она заманивала меня пожить на зеленой свободе.
Я подождал, пока затихли ее шаги. Завздыхала лестница, как музейный клавесин, стукнула внизу дверь.
...Мать неожиданно, вдруг, постарела, опала плечами, стала ходить тяжело. По пути часто передыхала, подальше от гомона. Делала вид, что любуется бабочкой.
К старости ее подтолкнула пенсия, а так она бы еще побегала, не перегорела, спешила бы по утрам к зеркалу, прищуривалась бы на себя, не потеряв интереса. Вот и поработать согласилась на сезон. «Попью молочка деревенского, — сказала. — Соскучилась».
В городе мы жили отдельно. С семьей у меня не складывалось, если не сказать твердо — не сложилось. Затянулась распря. Мать считала, что у меня подломилось одно крыло. Ну да это не самая страшная беда, обтерпится, рассудила она, вот если бы посередке хрустнуло, совсем другое дело, без трещин земля не живет. Позарастут трещины-то, срастутся.
Она стала говорить длинно, помногу, об одном и том же, подробно, точно перебирая зерно. Но встречались мы раз-два в неделю и не ссорились. Иногда я заставал у нее отчужденную жену, теперь насмешливую женщину, Динару. Втроем пили чай, как в былой жизни, со стороны поглядеть — идиллия, булочка с изюмом. Но я скоро прощался, когда замечал, в глазах матери полегоньку, полегоньку собираются слезы. Жена, теперь уже навсегда насмешливая женщина, отворачивалась к окну, чтобы не было видно гримаски и сиюминутных морщин. Катала на груди янтарные бусы.
Странно, они оставались друзьями, жалели друг друга, как потерпевшие бедствие. Поэтому, наверное, мать и называла меня иногда — «беднячок». «Беднячок пожаловал! Пустить бы тебя по дороге с мешком, то-то бы счастья собрал. И со мной поделился бы. Всех нас облагодетельствовал бы, одарил — и жену, и мать. Ему, видишь ли, страдания мало в жизни. Бедиячку все не хватает — забор поставил, нужник забыл, а зимой приморозился, досок нету...»
Я умею не обострять углы, беднячок так беднячок, а я вот сливы озорные принес — смеются на блюде: ешьте на здоровье, угощайтесь, я ни на кого зла не держу... Правда, со сливами я всего лишь один раз угодил, и жена угостилась с удовольствием.
— Как у тебя на работе? — спросила.
— Тружусь, — сказал я уклончиво.
— Теперь оберегаешь от порчи памятники?
— Почему так иронично?
— Сам понимаешь...
— Ничего не понимаю, — сказал я. — Слежу, ну и что? Памятники культуры — это на века. Вроде бы как тени человеческой жизни.
— Да ведь знаю я тебя! И памятники без твоего усердия никуда не денутся. Не украдут их, на то они и памятники.
- А ты людей лечишь — в одном месте загладишь, в другом — прорвет. Сказки им рассказываешь про микробов.
— Понимал бы чего-нибудь, со своими микробами носишься, как с казной. Их из тебя и пряниками не выманишь. Хорошо хоть платят, сторож?
— Сто сорок, — сказал я.
1 2 3 4 5 6 7 8