БУКАШКА
Паркет сиял, исполосованный лучами. И черная глыба рояля всплывала из угла. Воздух вокруг горел. Я пел, озираясь:
Он ко бережку плыл,
лодку вмиг привязал,
сам на берег сошел —
соловьем засвистал...
И уже был там, у расписного терема, где жила какая-то «красотка». Она выпрыгивала ко мне из окна, задыхалась на бегу. Мы садились в лодку, и я поднимал весла...
Человеку всегда сладостно помечтать, никакой халвы ему не надо. Такое это чрезвычайное и полетное состояние — мечтать. Сама благость переполняет грудь струящимся, блещущим потоком. Совсем не премудро, а проще простого вообразить себя высокорослым, сильным; красивым — и кучерявым! — даже если сам ты, говоря потихоньку, не очень удался и торчишь где-то в конце раздерганной шеренги стриженых мальчиков, постоянно привстаешь на цыпочки в толпе, напрягаясь спиной. А там, где сила празднует свое превосходство, Г тебе вроде вовсе делать нечего, но ты жарко тянешься завистливым взглядом исподлобья к неподдельной радости поединка, чернея глазами, закусив губу, и мускулы твои звенят, свиваясь в крепенькие жгуты, а сердце учащается, млеет, обрывается в темноту бездны, как дерево с обрыва, вскидываясь корнями. Озноб и жар одновременно сжигают тебя.
Когда же приходит пора подать руку девочке, ты — о, ужас! — столько раз испытавший и исполнивший мысленно до малого жеста эту желанную сценку, вдруг обнаруживаешь полную никчемность к ласковому прикосновению, — и ускользаешь прочь, унося слабеющие
ноги и лепечущее, помраченное сердце. А позади обрываются скалы...
Я совершенно не мог помыслить о себе в будущей жизни, хотя, конечно, совершал головокружительные подвиги. Моя душа нуждалась в этом, жаждала испытания и обморочно таяла, стоило лишь закрыть перед ночью глаза. Я бился насмерть, горел, тонул, погибал в мучениях, но утром воскресал заново в прежней одежке. Кажется, я был изобретательным мальчиком, и умело складывал карточные домики из хрупких надежд болезненного самолюбия.
— Не болезнь ли у тебя, Бату? Уж больно глаза, как сдавленные, выскочить норовят. Я вижу, ты прямо-таки линяешь от зависти. Горишь, синим пламенем. Завидуешь? Себя забываешь, ресницами наверх загибаешься. Петь не можешь, а страдаешь. Ноты притаскиваешь. Больно видеть. Ну, что мне с тобой делать! От земли не успел подняться, хочешь огонь лизнуть. Сердце твое не на месте...
Учителка «Сольфеджия» гладила меня по голове, как будто я в больничный халат залез. Гладила, как усыпляла. Голос ее тек — не вытекал слезами. Зачем приставать ко мне? Материю на рубашке трогать, дышать теплом табака на лицо? Она — курящая учителка. «Казбек» у нее в сумочке не переводится. Я же не встреваю, куда не велено, а то бы заныл: «Курить очень вредно. Лошадь видел нарисованную с папиросой в зубах. Умирала на булыжниках. Дыму-то вы сколько вдыхаете, упасть можно. Облако курительное соберется...»
А она... Она слова не задерживает, словно пузыри от себя пускает мне в уши. Ну, завидую, завидую, темно в глазах делается, а мне же приятно — то тем побыть, то этим. Может, кому я пуговицы отрываю или кусаюсь? Хорошо-то как — позавидовать.
— Чего завидовать? Нашел занятие. На себе крест ставишь, Бату, себя уничтожаешь. А я поглядела, как скрипку носишь. Обязательно оберегаешь, прячешь от всех. Или стыдишься? А ты с гордостью носи, с шагу не сбивайся. Но тебе мало, мало ее у груди держать. Глаз твой до другого жадный. Исхудаешь окончательно, вот чего добьешься…
Это она со мной голова к голове тратится на жалость. Нервничает помаленьку, для строгости. Смеяться, что ля, разучилась. Не больно старая какая или болезнями пришибленная — румянец на щеках не остывает, пудрой не засыплешь, кудряшки на лоб сбегают, сережки качаются. Сольфеджия...
«Дай тебе волю, ты бы и в Африку сбегал. Поближе разглядеть хочется. Может, и негром не прочь перекрестятся. Все завидки твои глупые. Я подхожу, а ты карту изучаешь. Пальцем по реке Нил царапаешь. Зрачки прыгают, до того завистливый! Ты давай побеждай проклятый пережиток капитализма...
1 2 3 4 5 6 7 8 9