БЕЛЫЕ НОЧИ
Сумрачное, тяжелое небо лежит над крышами, как сырой, свалявшийся войлок, и лишь с западной стороны широкая впадина высвечена ярко и пронзительно. Даже непонятно, откуда берется живой свет среди этой серой пустыни блеклого, невыразительного вечера, но проем небесной пещеры призывно зияет, и на его фоне сиротливо и гордо торчат черные трубы, а по краям одинокого провала все рвано от встрепанных туч.
Внизу на земле густеет темнота, вспыхивают фонари. Трамвай на дальней улице брызжет искрами, словно отбивается -от ветреных, шатающихся теней. Темными точками на белеющем снегу мелькают люди. Как клочья дыма, мечется на ветру их одежда. Еще далеко и отчетливо видно, однако вот-вот в какие-то незаметные четверть часа все будет наглухо закрыто чернотой неба, и останутся лишь нитка провисающих огней улицы да желтые квадраты окон. Поземка угодливо зализывает следы.
А провал неба горит наполненным светом. Я никогда не видел белых ночей, но почему-то именно сейчас хотел бы оказаться на чистом белом-белом снегу под блистающим, как вытертая поверхность тусклого стекла, небом. Мое желание ничем не объяснимо. Оно проросло внутри меня, точно куст, сплошь усыпанный маленькими странными цветами. И я живу им какое-то время.
Внезапная мысль о белых ночах будоражит меня. Что в ней проку, в нереальной, скупо освещающей мое лицо. Ведь это наваждение, и, явись суета, оно вмиг погаснет. Но воображение подчиняется ему, и словно тонкий звук возникает глубоко в груди, как далекое, давно потерянное эхо...
И я прогуливаюсь где-то по набережной Мойки, и со мной происходит удивительное приключение. Я встречаю грустную девушку в легкой шубке и белом пуховом платке. Она уперлась локотками в ограду и смотрит на меня тревожно и тихо. Она похожа на ту бледную девочку, которую привезли к нам из блокадного Ленинграда. Я подхожу совсем близко, говорю ей:
— Тебя зовут Сашей. Я знаю.
— Саша,— спокойно соглашается девушка.
— Ты здесь живешь совсем недалеко, правда?
— Рядышком. Всего через три дома. Вон и балкон видно.
У девушки Саши родинка на левой щеке, а над родинкой узенькой полоской шрам. Когда она улыбается, родинка смыкается, и я не вижу, какого цвета волосы у девушки Саши. Но вот она, словно угадав мое желание, поправляет платок, и темная густая волна выплескивается на лицо. Над головой Саши белое, уходящее в никуда небо.
— Ты — Саша,— говорю я тихо.— Но та Саша умерла. Мы ее похоронили. Еще шел снег, и гроб накрыли одеялом.
— Зачем ты вспоминаешь об этом, не надо.
— Ты похожа на нее. И я подумал... Разве так бывает?
— Бывает,— говорит девушка Саша.
— И родинка, вот только шрам. Но он мог появиться потом. Она была маленькая и ничего не успела.
— Как долго может помнить человек,— вздыхает девушка Саша.
— Она мне рассказывала про белые ночи и обещала показать, когда кончится война. Нет, рассказывала — не то слово. Их бомбили, и белое небо было черным.
— Вот и наступили белые ночи,— поднимает ко мне лицо девушка Саша, и я вижу, что она плачет. Нет, голос у нее ровный, слова осторожные, но глаза...
— Я ее один раз обидел, а потом думал, что это она из-за меня умирает. Взял и руку себе порезал.
— Зачем?
— Чтобы сделать больно,
— Вот и наступили белые ночи,— повторяет девушка Саша.
Я вздрагиваю, до меня доходит смысл этих слов.
— Она никогда не плакала и не жаловалась. Покорная такая. И все говорила: «У вас тепло». Нахолодала в блокаду.
— Бедненькая,— вырывается у девушки Саши. Сейчас ее лицо, как на иконе, скорбное и высокое.
— И все не верила, что сахар можно есть. Мы его мелко-мелко кололи, чтобы кусочков побольше. Возьмет губами и держит, а сама как ежик. Еще жмых любила, я ей приносил помаленьку. И мы смеялись, пока грызли. Чего там было смешного, не знаю, а только она хорошо так смеялась, вся сжималась от удовольствия. Никто и не поймал нас со жмыхом, а то бы сильно ругались.
— Трудно ей было. Терпела.
— Еще как. Страдала сильно. Отвернется к стене, а глаза не закрывает. Я сижу на стуле рядом с кроватью и дышу. А потом тихо-тихо скажет: «Тебе без меня скучно будет...» И опять молчит, мудрая, как старушка.
1 2 3