УВЯДШИЙ ЦВЕТОК
Когда она, приподняв занавеску, глянула в окно, заря еще не занималась. Часы на башне медленно пробили три раза. Эти певучие звуки, нарушившие глубокое безмолвье, поплыли куда-то далеко-далеко. Опять стало тихо... Вот и жизнь человека так, подобно какому-то грустному, певучему аккорду,— прозвенит, поплывет в далекую даль и растает.
Она распахнула окно. Какая привольная ширь! А это темное небо! Эти бесчисленные звезды, горящие, точно драгоценные каменья! А Луна! Залив белесым, тусклым сияньем горы, леса и все вокруг, она придала природе какую-то таинственную прелесть. Какое величие! Сколько поэзии! Заглядевшись на этот предутренний мир, она задумалась.
Ей исполнилось девятнадцать. И эти вставшие вдали взгрустнувшие леса, и эта отразившая в себе лунный блеск река, и эти удивительные звезды — все, все пело сейчас. Они вызывали из мрака светлые надежды ее юности, напоминали, как ласкала и сколько раз обманывала ее жизнь за эти девятнадцать лет.
Заглядевшись на этот предутренний мир, она грезила.
Когда-то она была ребенком. Мир представлялся
ей раем, вселенная, казалось, создана только для игр и наслаждений. Она кидалась в объятия матери, ожидая сладкого поцелуя, ласкалась к отцу и знала, что он погладит ее по головке. Ей чудилось, что весь мир кружится «округ нее и занят только ей, И ей хотелось этого.
Однажды мать затеяла такой разговор:
— Доченька, Камер моя, тебе уже тринадцатый год... Ты становишься взрослой...
Эти слова и были началом той воры ее жизни, когда переплелись светлые надежды и сладкие мечты, преобразившись затем в какой-то гнетущий клубок. Но в то время она еще весело повторяла про себя эти слова, и в душе рождалась смутная радость и надежды.
Ах, эти мечты и надежды! Теперь они кажутся ей злыми духами, притаившимися вон там, в черном лесу. Они хохочут ей в лицо, хвалятся, что обманули, опутали и грозят пальцем.
Багровая луна спускалась все ниже; звезды, будто сквозь слезы, глядели с высоты; легкий ветерок шевелил рассыпавшиеся по плечам волосы Камер; листья в саду под ветром тихо перешептывались; из глубины сада доносилось нежное пение соловья. Похоже, природа, желая утешить несчастную, выражала ей свое сочувствие и любовь. Но утешение не приходило. Глубокая тревога теснила грудь, сердце стучало все громче. Камер почувствовала себя страшно одинокой, покинутой самым немилосердным образом. Где мать, где отец, которым она верила, и которых любила с малых лет? Где милые подруги? Где он, обманщик, который когда-то сказал ей; «Люблю»? Где тот, который разделил бы ее одиночество, сказав: «Душа моя, Камер, ты не одинока. Нас двое». Где он? Самое печальное, самое страшное, что у нее нет, и никогда не будет такого друга. Она одинока навек. Впрочем, она не одна....
Мысль о том, что она не одна, угнетает ее, терзает Душу, до крови рвет сердце, и будет мучить всю жизнь. Но разве она не одна? Да, она сейчас одна. В комнате, кроме нее, ни одного живого существа. И все же она одинока — до того одинока, что это ее одиночество никого не тревожит, и никто даже не вспомнит о ней. Такие мысли не приходили к ней раньше, когда она, по словам матери, стала взрослой.
Да, она не одна. Ах, проклятая комната рядом! Ее отделяет лишь тонкая переборка. Если бы эту комнату вместе с двумя существами там унес дракон пророка Сулеймана и бросил на горы Каф!
О, этот ровный и грубый храп из-за переборки и легкое покашливание! Они-то и гнетут ее, они-то и душат. В горле у нее застревает ком, который никак не проглотить, на сердце лежит что-то тяжелое и холодное, как камень. Она не может вздохнуть... Слезы... единственное, что ей остается. Вот несколько слезинок, точно жемчужинки, покатились по щекам. И чем больше их сыплется, тем легче дышать, тем, кажется вольготней.
Луна уползла за горизонт, а солнце еще не взошло. Улетел ночной ветерок-шалун. Пропала таинственная прелесть природы. Кругом сумрачно, угрюмо. И ветряные мельницы не стоят зачарованные, а готовятся к дневному труду. Заря заалела, будто край неба оросили кровью; пролетела стая ворон.
1 2